Дублин
Последний раз в учебном заведении утром я был еще в детстве, отлично помня свой последний весенний день девяносто какого-то года. Больше я в школу, да и вообще туда, где меня чему-нибудь учили, не ходил. После той незаконченной школы уже на следующий день я был принят на вечное очное в университет имени Реальной жизни, каждый семестр которого заканчиваю с отличием.
Но в то солнечное ирландское утро я спустя несколько десятилетий все же оказался в стенах учебного заведения, и не абы какого, а дублинского Тринити-колледжа, дрожа от предвкушения, переминаясь с ноги на ногу и вдыхая знакомый запах знаний. Я ждал встречи с книгой, посмотреть которую без предварительной записи за неделю просто невозможно, и ради этого я прибыл спозаранку в библиотеку ирландского училища, нарушив свой многолетний принцип. Я ждал встречи с бесценной реликвией, которая для Ирландии была, ну, скажем, как для Франции — «Мона Лиза», а для Италии — «Тайная вечеря». Это была национальная святыня и один из величайших рукописных памятников всего Средневековья. Книга, вобравшая в себя ценнейшие религиозные знания. Это был не роман и не летопись, а четыре Евангелия — от Матфея, Марка, Луки и Иоанна, — переписанные на латинском языке.
Военный уровень досмотра, узкий коридор с десятком строгих предупреждений о запрете любой съемки — и вот передо мной, в абсолютно темном небольшом помещении, отведенном для одного шедевра, за толстым бронированным стеклом, высвеченная медовым лучом, лежала вершина искусства средневековых иллюминированных рукописей — Келлская книга, возраст которой перевалил за тысячу двести лет.
Я стоял перед коллективной работой безымянных монахов-писцов и художников — людей, чьи имена давно исчезли, а то, что они хотели оставить после себя, пережило двенадцать столетий, — чем-то поистине восхитительным, появившимся тогда, когда никакого книгопечатания еще вообще не существовало, примерно в восьмисотом году нашей эры, — книгой, в которой каждую букву, каждый рисунок и узор нанесли, глядя на Бога. И на словах это не кажется чем-то особенным, правда? Что вообще сложного в написании книги и ее иллюстрации? Но Келлская книга выходит за рамки талантливой и кропотливой работы. Это непостижимое взору чудо с орнаментами такого неправдоподобного уровня сложности, что современным художникам до сих пор трудно понять, как их вообще удалось создать вручную.
Шестьсот восемьдесят страниц из тончайшего пергамента — специально обработанной телячьей кожи, и одна из них, вернее, разворот страниц, называется Хи-Ро — по двум первым греческим буквам имени Христа. Этот разворот — настоящий взрыв красок, символов и бесконечных переплетений. Эту страницу искусствоведы называют одной из самых красивых страниц, когда-либо созданных человеком, и, конечно же, я мечтал увидеть ее вживую, но у меня был один шанс из трехсот сорока, и, естественно, я ее не увидел.
В пуленепробиваемой банковской витрине Тринити-колледжа Келлская книга открыта, как вы понимаете, только на двух страницах, и, конечно же, экспозицию регулярно меняют, чтобы защитить пергамент и краски от света, давая возможность каждому посетителю увидеть «свою» Келлскую книгу, и мне при всем моем «врожденном везении» удалось увидеть лишь две страницы с латинским текстом одного из Евангелий. Никаких тебе птиц, ни взрыва красок, ни уникальных шедевров человечества. Только чернильные буквы и всё. Мне хотелось плакать от обиды, но я привык к такой жизни.
Расстроенный, но все равно счастливый, я вышел на улицы Дублина, оглядевшись по сторонам. Я знал, что буду делать в Дублине, с точностью до минуты, опираясь на армейский распорядок, присланный Ксюшей. Для начала надо было навестить старого друга, Оскара Уайлда, творчеством которого и принципами его лучшей части жизни я восхищаюсь до сих пор. Его дом и знаменитый памятник находились неподалеку, и я, крутя головой, словно сова, вприпрыжку зашагал навстречу новому дню.
Если в Дании почти все были блондинами, то в Ирландии меня окружали розовощекие жители с рыжими кострами на головах! Пламень их волос был всех оттенков солнца, начиная от тициановского, огненно-пламенного, лисьего, морковного, ржавого, кирпичного, терракотового, цвета школьной охры, калининградского янтаря, золотисто-рыжего, бронзового, махагонового, коньячного, цвета пряной корицы, медового, каштаново-рыжего, цвета старой меди и прочих оттенков, иногда смешанных с серебром седины. И если девчонок вокруг поцеловало солнце, то мужчин оно, кажется, обидело, ведь отчего-то у каждого ирландца было такое выражение лица, что один неосторожный взгляд в его сторону — и он бросится на тебя с кулаками. Вы только представьте: решетка сморщенного лба, сдвинутый козырек бровей, а под ним — два диких костра. Я бы с ирландцами, как и с дагестанцами, спорить не стал, лишний раз извиняясь, когда случайно встречался с ними глазами.
Через 10 минут я дошел до парка, зашел внутрь и замер. Господи, что за наваристый день! Сначала книга, пускай раскрывшаяся передо мной далеко не Хи-Ро, затем этот Оскар, эта вальяжная поза, ухмылка, хотя мы-то знаем: не все в его жизни было под сенью салонного гедонизма. Всегда было два Оскара Уайлда. Первый — самодовольный денди на вершине культурной лондонской жизни. Лучшие рестораны, оглушительные премьеры его пьес, золотое шампанское, смокинги, поклонники, цветы. Второй — несчастный каторжник, заплативший свободой за возможность быть собой. Сломленный, брошенный, умирающий в одиночестве в дешевом парижском отеле «Эльзас».
Я стоял перед памятником человеку, который, не переставая ухмыляться, смотрел на свой дом. Человек, который, умирая в номере дешевого отеля и глядя на ужасные обои, сказал: «Либо эти обои уйдут, либо я». И в этом весь Уайлд. Дерзкий и остроумный, красивый и стильный. Человек, который практически всю жизнь утверждал право личности быть собой — и был уничтожен обществом именно за то, кем он был. Хотя в историческом смысле он все-таки победил. Тех, кто его судил, забыли, а он живет. Его пьесы идут в лучших театрах, афоризмы цитируют, дом отмечен мемориальными табличками, а могилу специально закрывают стеклом, чтобы женщины не оставляли на ней поцелуи. Вот смысл той ухмылки. Он всегда знал, что останется жить вечно.
Свою первую часть Дублина я предлагаю завершить в гостиной его родного дома, где я сидел не среди музейной декорации, созданной «под писателя», а во вполне бытовой парадной комнате, обставленной со вкусом того интеллектуального прошлого. В комнате, где Оскар рос среди книг, разговоров, знаменитых гостей, литературных споров и довольно эксцентричной семьи. Я был в восторге от Дублина и от моей первой половины дня, предвкушая, сколько всего еще увижу в городе, где все вокруг пили и пели. Где из каждого паба толпа хором затягивала песенку о торговке мидиями Молли Мэллоун, колотя себя кулаками в грудь и стуча щербатыми кружками о стол.
Коклз энд маслз, элайв, элайв, оу! Не прощаюсь.